Русские в начале осьмнадцатого столетия - Страница 11


К оглавлению

11

Тут подошла к избе безобразная девчонка в лохмотьях, сверх которых висел у нее через плечо на мочальной веревочке сплетенный из лыка кошель.

— А, это ты, Настька! — сказала Кондратьевна. — Поди-ка сюда, поди!.. Да постой, постой! — продолжала она, схватив ее за руку. — Куда ты?

— В избу, бабушка, погреться, — отвечала девочка Я вовсе окоченела.

— Вишь, барыня какая, — окоченела!.. Мы и старухи, да в избе не сидим.

— Да полно, бабушка, отцепись, — пусти!..

— Погоди, голубушка, не замерзнешь. Ты мне скажи, где ты до этой поры таскалась?

— Мало ли где: в Чертолье была, у Арбатских ворот, здесь, по Знаменке, ходила…

— А много ли выходила?..

— Да что, бабушка, — видно, уж такой день выдался: никто не подает.

— Так ты ничего не принесла?

— Ломтика четыре хлебца.

— Только-то? А что я тебе говорила: как пойдешь по Знаменке, зайди неотменно на двор к боярыне Марфе Саввишне Загоскиной?

— Заходила, бабушка.

— Так тебе и там ничего не подали?

— Ничего.

— Врешь, врешь, негодная!.. Кто другой, а Марфа Саввишна всегда подает. Она — дай Бог ей много лет здравствовать! — нищую братию любит.

— Да у них, бабушка, в дому что-то нездорово.

— Нездорово?

— Видно, что так. Я сначала зашла с переднего | крыльца, на крыльце стоит, пригорюнившись, дворецкий Сидор Иваныч. Бывало, он и сам всегда мне подаст, да еще по головке погладит, а тут как закричит: «Пошла, пошла, — не до тебя!» Вот я от него прочь да к девичьему крыльцу… постояла, постояла — никто нейдет. Думаю: взойду в девичью, мне не впервые. Взошла, гляжу — нянюшка Прокофьевна сидит да так и заливается слезами, на всех сенных девушках лица нет. Не дали мне словечка вымолвить: «Ступай, ступай! Бог подаст!..» — «Кормилицы, — сказала я, — доложите вашей барыне…» — «Куда докладывать! — молвила Прокофьевна. — До того ли ей теперь!» Да как вдруг завопит: «Ах ты, батюшка Hani, Данила Никифорович, снял ты со всех с нас голову!» А ключница Матрена — такая злющая, завсегда лается, как вскинется на меня: «Убирайся, говорят, а не то я тебя голиком! Пошла, пошла!» Так по шеям меня и выгнала. Да пусти же меня, бабушка, в избу-то: я вовсе прозябла.

— Постой, постой! Дай-ка мне свой кошель.

— Да на что тебе? В нем, окромя хлеба, ничего нет.

— Добро, добро, — прошептала Кондратьевна, — я посмотрю… Ломоть, другой, третий… А это что? — вскричала она, вынимая из кошеля медовую сосульку и пряничного конька с золоченой гривою. — Это что?.. Ах ты, воровка-мошенница этакая!

Симский, который слышал весь разговор, не стал дожидаться конца этому розыскному делу. Ему было вовсе не до того. Он любил своего дядю как отца родного, а если девочка говорила правду, так с Данилою Никифоровичем случилось какое-нибудь несчастие или он был при смерти болен. Несмотря на то, что на улице было еще очень тесно, Симский пустился бегом по Знаменке. Пробираясь между возов, он вышел кое-как на свободное место и с ужасною тоскою и замиранием сердца добежал наконец до обширного двора, посреди которого стояли длинные хоромы дяди его, заслуженного стольника Данилы Никифоровича Загоскина.

IV

Симский прошел всем двором, не встретив никого. В передней не было тоже ни души. Он вошел потихоньку в столовую; в этой комнате сидела под окном и горько плакала пожилая барыня, одетая по-домашнему: в штофной поношенной кофте и тафтяной юбке, которая была когда-то красного цвета. В то время давно уже вошли в употребление женские черевички, то есть башмаки; но эта барыня была обута, по старинному обычаю, в сафьянных сапожках, вышитых бисером. За поясом у нее висела связка ключей, а на голове надета была круглая бархатная шапочка с меховым околышем.

— Ах, друг мой сердечный, — вскричала барыня, — Васенька!

— Здравствуйте, тетушка! — сказал Симский торопливо. — Что дядюшка?

Марфа Саввишна всплеснула руками, ухватилась за шею племянника и, опустив голову на его плечо, громко зарыдала.

— Ах, Боже мой, Боже мой! — проговорил Симский. — Да где же дядюшка?.. Покажите мне его.

Пойдем, мой друг, пойдем, — сказала Марфа Саввишна, всхлипывая, — я тебе покажу его!.. Не узнаешь ты своего дядю! — продолжала она, заливаясь слезами.

«Господи! — подумал Симский, идя вслед за своею теткою, — так, видно, уж добрый мой дядюшка лежит в гробу?»

Пройдя несколько комнат, Марфа Саввишпа отворила дверь небольшого покоя и промолвила едва слышным голосом:

Ну вот, Василий Михайлович, гляди!

Симский, который воображал, что найдет в этой комнате своего дядю если не умершим, то, по крайней мере, при последнем издыхании, переступил с ужасом через порог, и вот что он увидел перед собою: старик лет шестидесяти пяти, но, по-видимому, довольно еще бодрый, сидел в креслах, обитых цветной камкою. Цирюльник, преважный немец с красной рожею и длинным носом, добривал б'ороду этому пожилому барину. Позади кресел стоял, как приговоренный к смерти, мрачный и угрюмый служитель с перекинутым через плечо белым полотенцем. Поодаль плакала втихомолку старая женщина, держа в руках серебряную лохань с рукомойником. На столе лежала полная пара немецкого платья и треугольная шляпа, а над ними висел на гвоздике огромный парик с длинными кудрями.

— Дядюшка! — проговорил с удивлением Симский.

— А, здравствуй, брат Василий! — вскричал Данила Никифорович. — Добро пожаловать!

— Так вы здоровы?

— Слава Богу.

— А я было как перепугался! Глядя на тетушку…

— Ты подумал, что мне уж отходную читают? Ну, что с ней будешь делать: ревет себе, да и только!

11