Войдя в гостиную, Симский увидел с первого взгляда, что в числе посетительниц ассамблеи не было Аграфены Петровны Ханыковой и ее племянницы. Почти все русские барыни сидели вместе, особнячком от немок, и резко отличались от них не только своим пышным нарядом, но и каким-то принужденным видом, чопорной осанкой и совершенной неподвижностью. Затянутые в длинные талии своих робронтов, они не смели пошевелиться и, казалось, приросли к стульям. Изредка только и разом все, как будто бы по команде, они поворачивали свои головки, чтоб взглянуть на входящих гостей. Потом те из них, которые были побойчее, перешептывались меж собою, а другие принимали снова свое неподвижное положение и продолжали молчать. Разумеется, в числе русских барынь не было старых женщин. На частные ассамблеи никто не был обязан ездить поневоле, следовательно, одни только львицы тогдашнего времени осмеливались так явно нарушать обычаи своих предков. Совсем не то происходило на немецкой стороне: там говорили довольно громко, смеялись, молодые вертлявые немочки задирали мужчин, разговаривали с ними; пожилые голландки, из которых многие были в кофтах, вязали чулки, а даже одна старуха, теща Адама Фомича, преспокойно штопала бумажный полосатый колпак, вероятно, принадлежащий его тестю. Вот, наконец, вошел какой-то русский барин с молодой женою и двумя девицами; они показались Симскому гораздо развязнее и ловчее других — по крайней мере эти гости и говорили и двигались. Когда вслед за ними приехало еще несколько гостей, Адам Фомич, в сопровождении двух служанок, которые несли подносы, уставленные тарелками, начал потчевать дам всякими сластями, то есть цукатами, китайскими леденцами, марципанами и разными другими заморскими лакомствами. Симский, по-вертясь несколько времени в гостиной и не встречая никого из своих знакомых, прошел в угольную комнату. В пей находились одни только мужчины, и в том числе много русских, но они все без исключения были в немецких кафтанах. За одним столом сидел Черкасов и разговаривал с каким-то необычайно дородным барином, которому, вероятно, очень надоедал туго подтянутый галстук, потому что он вертел поминутно головою и даже запускал по временам за галстук пальцы, чтоб оттянуть и сделать хотя несколько просторнее этот проклятый немецкий ошейник, который мешал ему дышать свободно.
— Так, сударь Иван Антонович, правда, батюшка! — говорил он, повертывая головой. — Этот немецкий наряд, который я недавно еще ношу, истинно лучше нашего русского одеяния: и краса не та, и покою больше…
— Право? — прервал с насмешливой улыбкою Черкасов. — Так что ж вы, Андрей Алексеевич, беспрестанпо вертитесь, как будто бы вам неловко?
— Привычка, Иван Антонович, привычка! Меня и маленького за это часто журили: все, бывало, верчу головою. А, смею вас спросить, по какой причине государь Петр Алексеевич не пожаловал сегодня к господину Гутфелю?
— Я думаю, для того, чтоб не соблазниться и не скушать чего-нибудь за ужином.
— Да разве его царское величество изволит недомогать?
— Нет, слава Богу, он здоров.
— Так почему ж ему не покушать? Гутфель кормит своих гостей хорошо.
— В том-то и дело, а государь уже четвертую неделю не изволит ничего кушать, кроме пустых щей, хлеба и гречневой каши.
— Что вы говорите?..
— Право так. Государь Петр Алексеевич хотел изведать на самом себе, достаточна ли для пропитания и полного продовольствия солдата отпускаемая для него казенная порция, и для этого в течение целого месяца решился питаться одним солдатским пайком.
— Скажите пожалуйста! Ах, Господи, да зачем же он изволит себя так изнурять? Приказал бы кому-нибудь из своих генералов…
— Нет, Андрей Алексеевич, у его царского величества обычай уж таков. «Изведаю, дескать, на себе самом, так это будет повернее». Ведь он же не послал в Голландию никого из своих генералов учиться корабельному художеству, а сам пошел в рабочие люди; зато уж его теперь никакой иноземный мастер не проведет; он тотчас ему скажет: «Врешь, немец! Я это дело не хуже твоего знаю».
— А что, осмелюсь вас спросить, господин фельдмаршал, Александр Данилович Меншиков, пожалует ли к нам в Москву?
— Не думаю, — отвечал сухо Черкасов, закуривая свою трубку.
— Жаль, очень жаль!
— А почему вы так об этом жалеете? — спросил Черкасов, глядя пристально на толстого б. арина.
— Да как же, Иван Антонович, я еще ни разу не удостоился его видеть и, признательно вам доложу, желал бы очень взглянуть на — толь великого мужа.
Черкасов нахмурился.
— Да, сударь, — продолжал толстый барин, — дорого бы я дал, чтоб посмотреть на сего знаменитого полководца и верного слугу царского, который в столь короткое время…
— Попал в фельдмаршалы, — прервал Черкасов. — Ну, что ж тут диковинного? Государь волен жаловать кого хочет.
— Конечно, конечно! Да ведь жалует-то за дела…
— Неравны дела, Андрей Алексеевич: за иное дело как не пожаловать, а есть и такие дела, за которые следует по законам, несмотря на лицо, не токмо сослать в каторжную работу, но даже и весьма живота лишать.
— Неоспоримо есть, да ведь таковые люди достойное по своим делам и приемлют, а я говорю вам об Александре Даниловиче Меншикове.
— И я вам о нем же говорю.
— Как-с? — прошептал с ужасом толстый барин.
— Да так! Сегодня фельдмаршал, а завтра капрал.
— Кто-с?..
— Да тот, кто государя обманывает… Да что об этом говорить: коли Господь до времени терпит и царь покамест милует, так не наше дело!.. Только, право, не мешало бы господину фельдмаршалу почаще вспоминать пословицу: «Повадился кувшин по воду ходить…»