— Слышу, батюшка.
— Ну что, брат, — продолжал Максим Петрович, перестав читать, — ехать ли мне в Москву?
— Как не ехать, батюшка! Ведь надобно же нашу барышню выручить из этого омута. И что это с государыней Аграфеной Петровной сделалось?
— Воля, братец!.. Кути себе как хочешь: муж на службе царской в Азове, Бог весть когда назад вернется. Правда, и он хорош!.. Чай, радехонек, что жена его подружилась с Ягужинскими: «Теперь, дескать, у меня рука есть!»
А я так, батюшка, очнуться не могу. Эко непотребство, подумаешь!.. Какой-нибудь немчура, чумичка проклятый! чай, у себя дома-то булки пек, а теперь с боярской дочерью, с племянницей твоей, изволит поплясывать… Нахалы этакие!.. Как ходу-то им не было, так небось были тише воды ниже травы; а как посадили их за стол, так они и ноги на стол.
— Постой-ка, постой, Прокофий! — прервал Максим Петрович, вставая. — Чу!.. Слышишь?.. Никак ворота заскрипели?..
— Да, сударь, — сказал дворецкий, подойдя к окну. — Кажись, кто-то въехал на двор.
— Кого это Господь дает?.. Ступай-ка, Прокофий, проведай. Коли приятель — милости просим, коли проезжий— также добро пожаловать! Вели переменить свечи, водки приготовь да проворней сварить сбитшо с имбирем, чтоб проезжим-то людям было чем душу отвести. Чай, они, голубчики, больно прозябли.
— Все будет готово, батюшка.
Хозяин, оставшись один, свернул бережно длинный столбец, пригладил бороду и уселся опять в свои широкие кожаные кресла.
Спустя несколько минут дворецкий возвратился, неся в руках пару резпых железных подсвечников, в которые вставлены были цельные сальные свечи.
— Ну, что? — спросил Максим Петрович.
— Проезжий, батюшка, военный и, кажись, начальный человек.
— Один?
— Нет, сударь. При нем служивый, — видно, денщик.
— Что, они очень продрогли?
— И, Господи!.. Насилу говорят. Служивые-то люди туда и сюда, а ямщик еле жив. Я велел втащить его в людские сени да оттирать снегом: совсем окоченел, сердечный! Ну, сударь, надоумил тебя Господь! Кабы ты не изволил приказать развести огонь за околицею, так пить бы им горькую чашу.
— А что, разве проезжие-то на огонек к нам выехали?
— Как же! Они с дороги сбились да плутали все по полю.
— Что, этот офицер парень молодой?
— Да, батюшка: ему, чай, и тридцати годков не будет.
— Ну что ж, зови его сюда.
— Просил пообождать. «Я, дескать, поразомнусь и отогреюсь немного, а то язык не шевелится».
— Ты проведал, кто он таков?
— Спрашивал у служивого: Василий Михайлович
Симский, прапорщик Преображенского полка; такой красивый собою, ловкий детина, и по всему видно, не из потешных каких, а роду хорошего. Сейчас спросил, как зовут тебя по имени и по отечеству.
— Вот что!.. Симский… Мне что-то сдается… сам, что ль, я знавал или слыхал о каких-то Симских, — не помню хорошенько. Ступай, Прокофий, скажи, чтоб ему изготовили постель в предбаннике. Покои-то в доме красивее, да в них холодненько. Денщика сведи в людскую; коли пьет, так поднеси ему добрую красоулю вина, а коли нет, так напоить сбитнем, а там чем Бог послал.
— Будет сыт, батюшка.
— Ямщика также, как он совсем оттает, напоите, накормите и спать положите; а лошадок его вели убрать Парфену, да чтобы задал им побольше овсеца. Ну, ступай, и коли проезжий офицер пообогрелся, проси его сюда.
— Слушаю, сударь… Да вот никак он и сам изволит идти.
Долговязый Степка растворил дверь, и в комнату вошел молодой человек лет двадцати пяти. Этот проезжий был действительно замечательной наружности. Несмотря на багровый цвет его лица, которое горело от мороза, нельзя было не назвать его красавцем. Его черные глаза блистали умом и веселостию, а длинные шелковистые волосы расстилались крупными кудрями по широким плечам. На нем был мундир темно-зеленого цвета, весьма похожий на нынешние короткие однобортные сюртуки, с тою только разницею, что он был без воротника, на груди не сходился и что у него спереди на фалдах были большие клапаны, вырезанные по краям городками, а на руках широкие разрезные обшлага. Этот мундир был с медными золочеными пуговицами; под ним суконный камзол и нижнее платье, также темно-зеленые. На шее белый холстинный галстук с висячими концами, а на ногах высокие, по самое колено, сапоги с небольшими раструбами. Все украшение этого не слишком затейливого наряда состояло в том, что мундир, камзол, клапаны и обшлага обшиты были по борту золотым галуном, пальца в полтора шириною.
Максим Петрович встал.
Милости просим, Василий Михайлович! — сказал он, идя навстречу к своему гостю — Эй, Степка, стул!
— Зело благодарствую вам, высокопочтеннейший Максим Петрович, — промолвил офицер, кланяясь хозяину, — что вы меня, странного человека, изволили укрыть от холода и непогоды!
— Помилуй, батюшка, да за это нечего и спасибо сказать. Просим садиться.
— Всепокорнейше благодарю!
— Да зачем же на скамейке? Вот стул.
— Все равно, Максим Петрович. Пижайше прошу вас, не извольте себе чинить ради меня никакой турбации'.
— Турбации! — повторил про себя Максим Петрович, взглянув с удивлением на офицера. — Ну что, Василий Михайлович, — поотогрелся ли ты. — продолжал он, — Ведь погода-то не приведи Господи!
— Истину изволите говорить: совершеннейшее подобие морского штурма, или, паче сказать, смятение всех элементов.
— А по нашему просто: метель. Дозволь спросить: откуда путь держишь?
— Из Санкт-Петербурга. Ездил по указу начальства в Смоленск и Калугу; теперь пробираюсь в Москву.