Однажды поутру, в тот самый день, когда государь Петр Алексеевич выступил с гвардейскими полками из Сороки, Симский, опираясь на руку своей хозяйки, вышел из дома и присел на одну из ступенек крыльца, над которым подымалось великолепное ореховое дерево, посаженное у самых дверей дома. Смарагда Хереско села подле него. Трудно было б решить, кто из них был прекраснее, разумеется, каждый в своем роде. На молдаванке сверх утреннего платья из полосатой шелковой аладжи накинута была бархатная, опушенная горностаем фермеле, то есть кофточка, похожая на нынешние женские кацавейки. Черная, блестящая, как воронье крыло, коса ее, обвиваясь дважды вокруг головы, служила околышем для пунцовой албанской фески, или круглой шапочки, с которой опускалась на одну сторону густая кисть из синего шелка. Бледное и даже несколько смуглое, но роскошно прелестное лицо ее соединяло в себе все то, что составляет идеал восточной красоты: черные влажные глаза, которые то выражали какую-то усталость, исполненную сладострастия и неги, то горели страстию и жгли своим огненным взглядом, длинные ресницы, тонкие брови дутою, коралловые уста и два ряда зубов, «как два жемчужных ожерелья».
Предстаьте себе все это, и вы будете тогда иметь понятие о прекрасной куконе Смарагде Хереско.
Симский, рослый, статный юноша, с лицом, похудевшим от болезни, но все еще румяным, с задумчивым взором своих светло-голубых глаз и русыми волнистыми кудрями, которые опускались небрежно на его белую шею и широкие плечи, мог также назваться образцом этой славяно-русской самобытной красоты, пленяющей нас не страстным выражением лица, не пламенем очей, но каким-то величавым спокойствием, тихой, приветливой улыбкою и этим мощным, светлым взглядом, который обещает не минутную безумную страсть, но верную постоянную любовь до гроба, не бешеную, мимолетную храбрость, но твердое, ничем не неколебимое мужество. Молдаванка сидела молча подле своего больного и не спускала с него глаз; казалось, Симский не замечал этого и смотрел все на город, из которого выходило русское войско. Вдруг задумчивый взор его оживился, и он, обратясь к своей хозяйке, сказал:
Смарагда! видишь ли ты это войско, вон что подымается в гору?.. Это Преображенский полк, в котором я служу.
— Если ты в нем служишь, — промолвила кукона, глядя с нежностию на Симского, — то, уж верно, этот полк лучше всех полков.
— Да! Государь его жалует.
— Куда же он идет?
— В поход.
— За Дунай?
— А Бог весть! Говорят, визирь переправился через Дунай и хочет нас встретить под Прутом.
— Под Прутом? Да это недалеко. У меня поместье есть в Орхеевском цынуте, на самом берегу Прута.
— Может быть, — продолжал Симский грустным голосом, — дней через пять храбрый Преображенский полк померится с врагом, отличится перед другими полками, а я буду сидеть здесь сложа руки…
— Так что ж, — прервала с живостию молдаванка, — тем лучше! Дай Бог, чтоб ты долго, долго не выздоровел!
— Спасибо, Смарагда!
— Ах, Василий Михайлович, ты не знаешь этих турок: они такие злые!.. Они тотчас отрежут тебе голову.
— Авось не отрежут! Ведь наши русские багенеты стоят их турецких ятаганов.
Молдаванка покачала печально головою.
— Небойсь, добрая Смарагда, — сказал Симский, — мы за себя постоим.
— Дай-то Бог, — прошептала кукона, — только и в Яссах и в Бухаресте — везде я слышала, что сильнее турок нет народа на свете.
Симский улыбнулся. Вероятно, ему пришло в голову то, что в наше время высказал Крылов, у которого мыши убеждены, что сильнее кошки на свете зверя нет.
— Чему ж ты смеешься? — сказала почти с упреком Смарагда. — Да если русские и одолеют турок, так разве тебя не могут убить?
— Так что ж? Дай Бог нашему великому царю остаться в живых и победить супостата, а я умру с радостью. Смерть за царя и за родину честна пред Господом.
— О нет, — вскричала молдаванка, — пусть пропадет все русское войско, пусть гибнет ваш царь, лишь только бы ты остался жив!
— Я?.. И, кукона! охота тебе говорить такие речи!.. Ну что такое я один в сравнении с царем и всем православным русским войском? Да разве всякий из нас не должен умереть с радостию за свое отечество?
— Отечество! — повторила с презреньем молдаванин— И у меня есть отечество: я родилась в Молдавии. Да что мне до нее? Пусть ею владеют турки, немцы, русские — по мне, все равно!.. Ах нет! Теперь я хотела бы, чтоб мы были вашими, тогда и я была бы русская!
«Бедняжка! — подумал Симский, глядя с сожалением на свою хозяйку. — Нет, ты не знаешь, что такое свой царь и свое отечество!.. Ты молдаванка, веруешь в Христа— и все-таки раба неверного турка!.. О, конечно, у таких рабов нет ни царя, ни отечества!»
— Вот дело другое, — продолжала кукона, — умереть за одного… О, это я понимаю!.. Умереть за того, кого любишь!.. Да тут и спрашивать нечего: эта смерть милее жизни!
— А я так думаю, — сказал Симский, — что лучше умереть за всех, чем за одного.
— За всех, за всех! — прервала с досадою Смарагда. — Ты, я вижу, всех любишь!
— Так что ж, кукона? Нам и Бог велел всех любить.
— Скажи мне, Василий Михайлович, — прошептала молдаванка, помолчав несколько времени, — только скажи правду: любишь ли ты меня?
— Тебя?.. Да как же мне тебя не любить? Ты приняла меня как своего кровного, заботилась обо мне как о родном брате… У меня сестры не было, Смарагда, но мне кажется, что я стал бы ее любить точно так же, как люблю тебя.
— Сестры!.. А любил ли ты кого-нибудь больше родной сестры, больше самого себя… больше всего на свете?