— Вижу, Василий Михайлович, вижу! Так вот оно что: немцы-то солдаты, а ны новобранцы… Так, батюшка, так!.. Да только вот что: бород-то много на святой Руси, а не у всякого руки на самого себя подымутся, так всех-то брить от казны тяжеленько будет.
— И, Максим Петрович, была бы на это воля царская!
— Воля царская! — прервал Прокудин. — Не прогневайся, молодец: борода-то не что другое — с ней не всякий захочет расстаться. Нет, Василий Михайлович, не знаю, как вы, люди молодые, а мы, старики, не то думаем… Да, батюшка, да! В голове моей царь волен, а в бороде нет!.. Что ухмыляешься? Всеконечно так!.. Пусть себе бреют бороды эти заморские еретики… им что! Они, чай, и Бога-то не знают… А чтоб у православного рука поднялась на такое искажение образа Божия… нет, любезный! Уж коли желаешь кого осрамить, так прежде сними с него голову, а там и ругайся над ним как хочешь… Да что об этом говорить! — продолжал Прокудин, вспомнив, что человек, с которым он беседует, вовсе ему незнаком. — Мало ли что болтает народ. Наш благоверный царь Петр Алексеевич — государь милостивый: может статься, ему и в голову не приходило насильно брить нам бороды. И к чему насильно? Охотников найдется много. Один оскоблит себе рыло, чтоб на немца походить, другой ради того, чтоб выслужиться… Ведь нынче не прежние времена: столбовые-то люди повывелись… Эй, Степка, вели накрыть здесь стол. Милости просим, Василий Михайлович, поужинать с нами чем Бог послал. Да не прогневайся, поваришка-то у меня простой, у немцев не учился.
Во время ужина Прокудин начал снова расспрашивать своего гостя о Петербурге и слушал его с большим вниманием; но когда Симский сказал между прочим, что широкая и многоводная Нева по красоте своей может назваться первой русской рекою, он прервал его и промолвил, улыбаясь:
— Конечно, Василий Михайлович, конечно! Где нашим старым рекам: Волге, Дону и Днепру равняться с вашею новой рекою!.. Правда, по этой речонке, что мы Волгой зовем, проедешь, почитай, все царство русское. Да это что!.. То ли дело ваша Нева!.. Говорят, будто бы она вытекает из Ладожского озера и течет вплоть до самого моря немецкого — сиречь невступно шестьдесят верст. Эка речища, подумаешь!
Однако ж по ней большие корабли ходят. Как же, батюшка! Недаром говорится: «Большому кораблю большое плаванье». Ведь шутка вымолвить— шестьдесят верст!.. Поди-ка пройди их! Ну, да Ьог с пей! Пусть она лучше нашей кормилицы Волги, так же как ваш новый город лучше нашего первопрестольного града — перед вами!.. А кстати о первопрестольном граде: что ты, батюшка, поживешь-таки в Москве?
— Недолго, Максим Петрович, с неделю, может быть.
— Сиречь до великого поста? Что у тебя там, знакомые, что ль, есть или сродственники?
— Знакомых довольно, а близких родственников один только дядя. Я у пего и остановлюсь.
— А кто твой дядюшка?
— Стольник Данила Никифорович Загоскин.
— Данила Никифорович?.. Старинный, батюшка, приятель! И отцы-то наши меж собою хлеб-соль важивали. Ну вот, Василий Михайлович, примером сказать, твой дядюшка — худо, что ль, послужил и словом и делом нашим царям-государям? Ты, чай, знаешь, что во время стрелецкого мятежа и нестроения Данила Никифорович в Коломенском походе, в Савине монастыре и в разных других местах, не жалея живота своего, стоял за царей православных? Я сам читал в царской жалованной грамоте, как он пришел в скорых числах, многолюдством и, видя в царствующем граде мятеж, стоял с бояры и воеводы крепко, мужественно и верно, по своему отечеству и по породе, за что и жалован многими отчинами и всякой милостию царской. Уж нечего сказать: верный слуга Петра Алексеевича, да к тому ж и ума палата— а все-таки старины придерживается, не ходит в немецком платье и бороды не бреет.
— Давно бы обрил, — сказал Симский, улыбаясь, — кабы не тетушка Марфа Саввишна…
— Нет, молодец! — прервал с жаром Прокудин, — видно, ты плохо дядю-то своего знаешь. Конечно, он любит и даже чтит свою благочестивую супругу, но уж верно бы не послушался ее, когда бы она не дело ему советовала. Данила Никифорович человек умный, видно, смекнул, что русская борода ни уму, ни науке, ни службе царской не помеха; и я голову мою прозакладаю, что он не променяет своей бороды ни на какие почести и хоть век останется стольником, а уж ни за что не наденет немецкого кафтана!.. Ну, Василий Михайлович, — продолжал Прокудин, вставая, — коли голоден, так не осуди: я не ждал сегодня такого дорогого гостя.
— Помилуйте, Максим Петрович! — сказал Симский, низко кланяясь хозяину, — да вы изволили меня так оттрактовать, что я и слов не нахожу для моего благодарения: поискали вашей ласкою, накормили и напоили досыта.
— Ну, коли сыт, батюшка, так и слава Богу!.. Да пе пора ли тебе отдохнуть, Василий Михайлович? Ты, я чаю, сегодня больно умаялся…
— Да, Максим Петрович, признательно вам доложу…
— Так с Богом!.. Кулага, вели проводить его милость в опочивальню да приходи скорей назад, — и мне уж время па боковую. Прощай, молодец, до завтра!
— Я завтра отправлюсь чем свет, — сказал Симский, — так вряд ли с вами увижусь. Не прикажете ли чего в Москву?
— Кланяйся от меня дядюшке.
— Буду кланяться. Прощенья прошу, Максим Петрович!
— Спокойной ночи, Василий Михайлович, приятного сна!
Когда Прокудин, помолясь Богу, начал раздеваться, Прокофий спросил его, понравился ли ему проезжий служивый.
— Как тебе сказать, — отвечал Максим Петрович,^ парень бойкий и собой молодец, да не нашего поля ягода.
— А что, сударь?
— А вот что, братец: имя-то у него русское, да речь-то полузаморская, а душа, я чаю, вовсе немецкая.